Tomas Venclova

[1937]

Томас Венцлова – литовский поэт, переводчик, литературовед, эссеист, диссидент и правозащитник.

Родился в семье Антанаса Венцловы – достаточно крупного литовского писателя и государственного деятеля. В юности был увлечен идеей коммунизма, но после венгерских событий 1956 года радикально поменял свое отношение к советскому режиму, со временем став диссидентом и одним из основателей Литовской Хельсинской группы. Важную роль в жизни Венцловы сыграл Вильнюсский университет – пространство не советизированной культуры в советской действительности, – который он окончил по специальности литовский язык и литература в 1960 году. Первые опубликованные стихи Венцловы относятся уже к концу 1950-х, однако, хотя сам Томас и называет себя «окказиональным поэтом», написавшим немногим более 100 стихотворений, в антологии они практически не входят. Первой книгой стихов Томаса стал «Знак языка», вышедший в 1972 году и зафиксировавший те принципы построения текста и его интонации, которые характеризуют поэтику Венцловы вплоть до современных работ. В 1977 году Томас был вынужден покинуть СССР, а позже лишен советского гражданства. В США поддерживал близкие отношения с двумя нобелевскими лауреатами – Чеславом Милошем и Иосифом Бродским, преподавал в Йельском университете. После восстановления независимости Литвы отмечен рядом государственных наград и премий, почетный гражданин Вильнюса – глубоко любимого Томасом города, об истории и героях которого он написал две книги.

Стихи Томаса Венцловы существуют на русском языке в ряде прекрасных переводов Владимира Гандельсмана, Виктора Куллэ, Натальи Горбаневской, Георгия Ефремова и других авторов.

Приводимые ниже стихотворения принадлежат к двум последним на настоящий момент сборникам «Стык» и «Рощица Эвменид» и за исключением двух ранее не переводились.

Tomas Venclova

Tomas Venclova

Томас Венцлова – литовский поэт, переводчик, литературовед, эссеист, диссидент и правозащитник.

Родился в семье Антанаса Венцловы – достаточно крупного литовского писателя и государственного деятеля. В юности был увлечен идеей коммунизма, но после венгерских событий 1956 года радикально поменял свое отношение к советскому режиму, со временем став диссидентом и одним из основателей Литовской Хельсинской группы. Важную роль в жизни Венцловы сыграл Вильнюсский университет – пространство не советизированной культуры в советской действительности, – который он окончил по специальности литовский язык и литература в 1960 году. Первые опубликованные стихи Венцловы относятся уже к концу 1950-х, однако, хотя сам Томас и называет себя «окказиональным поэтом», написавшим немногим более 100 стихотворений, в антологии они практически не входят. Первой книгой стихов Томаса стал «Знак языка», вышедший в 1972 году и зафиксировавший те принципы построения текста и его интонации, которые характеризуют поэтику Венцловы вплоть до современных работ. В 1977 году Томас был вынужден покинуть СССР, а позже лишен советского гражданства. В США поддерживал близкие отношения с двумя нобелевскими лауреатами – Чеславом Милошем и Иосифом Бродским, преподавал в Йельском университете. После восстановления независимости Литвы отмечен рядом государственных наград и премий, почетный гражданин Вильнюса – глубоко любимого Томасом города, об истории и героях которого он написал две книги.

Стихи Томаса Венцловы существуют на русском языке в ряде прекрасных переводов Владимира Гандельсмана, Виктора Куллэ, Натальи Горбаневской, Георгия Ефремова и других авторов.

Приводимые ниже стихотворения принадлежат к двум последним на настоящий момент сборникам «Стык» и «Рощица Эвменид» и за исключением двух ранее не переводились.

Из сборника «Стык» (“Sankirta”, 2005)

Вещь, которую сложнее всего в мире заметить, — памятник.

Р.Музиль

Сродни моллюску, раковина церкви
вросла в недобрый грунт той котловины,
где воздух провонял мочой и маслом.
Мерцает дранкой одряхлевший купол,
чуть видимой в почти бесцветном небе.
Приелась забастовка, став привычкой –
“el paro”. Отдыхая, спят рядами
машины, и шофер, спугнув колибри,
в тугую крону запускает камнем
поверх укрывшей монастырь решетки.
Июньский день перевалил предгорья,
как Орельяна с ламами и сталью.

Трава, аркады, три надгробья, ветер.
На пьедестале, походящем сбоку
на поржавевший прыщ, конкистадору
предписано стоять, встречая вечность,
прижав к кирасе сломанную шпагу,
и вслушиваться в райское безмолвье:
такое же, как и тогда, когда он
молился здесь, готовившись к походу,
уверенный, что встретит Эльдорадо
(а встретил душный ад, где в плотный узел
сплетались ядовитые потоки,
как буквы в полустертом палимпсесте).

Над лодкой простирался душный сумрак.
Прогнило время. Те, кто всё же плыли,
не различали океан и дельту.
Всех остальных не миновали духи
кустарников, пираньи, лихорадка,
мираж и луки одногрудых женщин.
Ему достались только соль и ветер
от океана (меч забрал едва ли
так много, как за Андами, где вдосталь
Писарро упивался в райских кущах).
Назад к верховьям поднялся один лишь
чугунный хлам. И то – спустя три века.

Оглохшее барокко вязнет в блеске.
По сумеркам часовни бродит эхо,
долина откликается, как купол,
а врезанный в нем инкский диск заглушит,
как только выйдешь в двери, черным светом
слепое солнце, жгущее экватор.
Оно сечет оцепеневший город,
гнет воткнутые иглы небоскребов,
бесплодные цветы, суглинок склона,
вернув вещам ничтожность их размеров.
Похоже, Орельяна дорожил им.
Почти как те, кого он уничтожил.

 

***Примечания переводчика***

В целом, текст рассказывает о Франсиско де Орельяне (1505/1511 – 1546) – испанском путешественнике и конкистадоре, участнике завоевания Перу (вместе с Франсиско Писарро), во время которого он вопреки приказу последнего отправился вниз по Амазонке в поисках какао и золота, которых не обнаружил, но с остатками экспедиции добрался до океана и вернулся в Испанию. Благодаря участвовавшему в этом походе монаху появилось свидетельство о бое с амазонками, давшими реке название. Несмотря на большое количество захваченного вместе с Писарро золота, Орельяна не сумел добиться высоких должностей и богатства и умер от болезни в повторной экспедиции по Амазонке.

“El paro” – характерная для стран латинской Америки перманентная забастовка; может также пониматься и как «безработица»

«Мерцает дранкой одряхлевший купол…» — возможно, отсылка к одной из особенностей архитектуры инков, которые обладали исключительными навыками в подгонке каменных блоков, но при этом не знали колеса и крыли крыши огромных зданий простой соломой и т.д. Испанцы снесли большинство инкских храмов, построив на их основаниях соборы.

Сьюзан Зонтаг

Вначале только ветер, одиноких
плакатов череда, вонзенный в хаос
песка штык башни. Чёрен, обожжен
стакан двора — той сферы Парменида.

Сосняк предместий одаряют пылью
шоссе столицы. Бабочка с волютой
сливается, к ней приложив крыло.
Звезда на глади трепетно бесправна.

Железо мегафона вносит в окна
медь ангеловых труб, и опаляя
пустую площадь, Бог тем воздает
за все любовью и щепотью пепла.

Забытый город заливает солнце.
Свет ощупью отыскивает мебель,
и строчка рубит пустоту времен,
на ночь ушедшую так непохожа.

 

***Примечания переводчика***

Сфера Парменида (дословно «округлое пространство Парменида») – в философии Элейской школы и Парменида как ее основоположника бытие представляется как законченная, неделимая сущность, имеющая идеальную форму сферы. К этому Парменид приходит, выделяя различные типы познания – при помощи чистого рассудка («бестрепетное сердце благоокруглой истины»), где есть два основных пути познания, и при помощи чувственного опыта. Выбрав рассудочное познание и путь «есть» (все, что мыслится, — существует), Парменид отрицает категории отсутствия и описывает бытие как то, что неделимо, нескончаемо во времени, однородно, находится в одном и том же месте, неизменно и лишено чувственных качеств. Для такой сущности Судьбой была выбрана идеальная форма – сфера.

 

Тебя нет в памяти. Но все, как было там:
пригар, прогорклый чад. Отматывает сроки,
вращаясь в нише, счетчик. Воробьиный гам
трепещет в облаке, разорванном барокко.

Прошло с полсотни лет с тех пор, как открывал
я двери в этот странный космос, состоявший
из бедности, тряпья, фаянса, одеял –
отбросов юности, проросших в настоящем.

Ленивым шорохом приветствует постель.
Смотрю на скатерть, без любви касаясь тонкой
прозрачной кожи. Шар, округлая пастель
пиона предсказала брошенный, о ком-то

скорбящий сад, где ты – сейчас и впредь. Наш век –
едва минута тем, чьи радостные лица
вокруг. Мы в будущем. Бульвар идет на свет.
И то, чего быть не должно, пока что длится.

На илистой косе виднеются постройки.
Матросам не до стран, насытивших потоп,
теперь, когда война, забывшая про сроки,
и их империю кроит до лоскутов.

Остался вид в окне столовой при отеле.
Волна тревожит катер. Близкая зима
темней, чем складки шторы на бесплотном теле
рябой оконной глади, чем она сама.

Карминовый маяк горит оплывшей свечкой,
и крепость чуть видна в размывах синевы.
На пирсе битва чаек – тех, что долговечней,
чем камни, чем свинец, и точно – чем все мы.

Замри, закрой глаза. Шаги скитальца тонут
в песке проулков. Опален, слепой –
куда ни поверни от пирса и понтонов –
одно удушье бухты и петля эпох.

Линнея, зверобой – их аромат все гуще.
Свет заселяет жесть, изъеденную ржой.
Мы смотрим на себя, как смотрит Всемогущий –
с двух кромок пропасти, раскрытой пустотой,

на том пороге моря, плавящего мели,
где выгорел фарватер лентой с похорон,
но под ладонью дрожь: мы сохранить сумели
словарь и нищету, ноябрь и огонь.

Т.М.

Ансамбль секунд заглушает луч своим соло.
Как знак, понятный и ясный: день завершен,
почти что осенняя пена своей бестелесностью солит
и рушит причал за асбестом и жестью вершин.

Еще одним солнцем августа над перекрестьем
трасс города меньше. Продрогли пилястры, облез
от влаги портал. Но вскипает Se parto se resto
под сводом стеклянным, словно Эдемовый лес.

В звенящей траве царство божьей коровки? цикады?
статуэтка на полке давится эхом струны,
и срастается с голосом, осознавая, что надо
лететь, ведь тела оставлять следов не вольны.

Став быстрой, как ангел, она разгоняет свой вихрь,
в саду нотных линий диез – неизбежен, тернов,
и тает в пространстве, и нам двоим время на выход,
и нам не за что благодарить, и за дверью темно.

 

***Примечания переводчика***

Se parto, se resto – ария из оперы в трех действиях «Катон в Утике» Антонио Вивальди (на либретто Пьетро Метастазио) 1737 года.

Что не могло быть реальным – реально. Но время
быстрей не становится. Датами, смявшими память,
запружен горячий сентябрь. Ладонью с ресниц снявший бремя
слепящего солнца, он медлит у насыпи. Местность
скворец манит в глушь, незаметный и скромный,
в плену ее ясеней весь превратившийся в песню.
Как будто пружины пульсируют кроны,
осенний эфир насыщает мерцанием эхо.
Всё та же мелодия, делаясь четче, сильнее,
с ветвями свивается, ранит
виденье заката. Комком рухнув с блеска линеек,
рассыпались ноты, и мехом
кузнечным вздох птиц полнит полночь, срываясь с гортаней.

Что не могло быть реальным – реально. Но горе
ничуть не сговорчивей. Шины рвут почву шипами,
и контур машины плывет сквозь дробящийся город,
вдоль свергнутых бюстов к мосту, поменявшему имя,
и дальше. У самой черты светофора
он вдруг обращается звуком. Спугнув тени, с ними
сигнал пробуждает дыханье полночного хора –
гудение, грохот и скрип. Из эфирного сада
в дома возвращаются мертвые. Жжет переулки,
свиваясь на проводе змеем,
трескучая искра. В рассвет башня тяжесть льет гулко,
мотив налипает на слабый
привядший кустарник, и камни брусчатки немеют.

Что не могло быть реальным – реально. Но Бог так
и шепчет, чуть слышимый. Выше недоброе пламя
дарящей вселенной, где эллипсы Данте чернеют, как в бухту
свитые годичные кольца, и ветер в эфире,
там холод галактик, кренящийся к краю
провала Ковша, обращается гулом. Став шире,
он рушится вниз. Пустота, не считая
смолкающих звуков, и губы едва ощутимы.
Строка обвивается их напряженьем, как током,
внедряясь в сознание сквозь накипь,
и в пенных граффити – уже нечитаемых, тонких –
спадая, заносит все тиной
волна, в пустоте чередуя Господние знаки.

Из сборника «Рощица Эвменид» (“Eumenidžių giraitė”, 2016)

I

Переулки ведут в никогда. Лихорадкой становится зной.
У шоссе увязают в песке толокнянка и мята,
и под солнцем республика спит у тебя за спиной
вплоть до впадин, в пространстве иным океаном промятых.

Опьянев от бензина и тухлой трески, берега
дцатый час в ожидании животворящего бриза.
Сталь моста искушает прыжком. И зрачок напрягать
бесполезно – так тщетны на здании буквы девиза.

Боинг, блещущий жаром, по небу проводит ножом.
Закрываются форточки – знак заверешенья сезона.
С кулаком под щекой, колкой россыпью трав окружен,
ты почти можешь слышать, как синь расстается с озоном.

II

Добела, как ракушки прибоем, промыт каждый дом.
Сувенирам в витринах не стоит оказывать милость.
Башня ратуши блекнет. Похоже, ты здесь был рожден,
хоть в гортань и вонзился акцент. Что случилось – случилось.

Гороскопом не следует брезговать. В этом судьба –
городки пилигримов и грязь захламленного парка,
тот просоленный холм, где, в другом обнаружив себя,
бог воды обнимает бетон, как романские арки.

Вместо статуй пространство грызет сочлененья цепей,
и пейзаж оседает в прибой, словно дюны у Ниды.
Океанские воды стремятся мир сделать целей,
к берегам с двух сторон прикоснувшись и соединив их.

III

Да, смешно говорить об изгнании. Горечь забыв,
за неделю корабль сгибал ойкумену дугою.
Но сжимается глобус. Теперь незаметен разрыв,
измеренья совпали, хоть время, как раньше, – другое.

Там темнеет, на этом мысу солнце входит в зенит,
электронная искра, скитаясь по плоскости света,
мирит запад с востоком. Тугая мембрана дрожит,
и ночные слова тяжко движутся меж силуэтов.

Не поймет этой странной игры параллелей Эвклид.
Связь миров – это то, что в конце, за любовью и пеплом.
Океаны кренятся, вращается небо, скрипит
ось вселенной, эфир затихает в пространстве ослепшем.

IV

Запрокинувший голову, вросший в обветренный дёрн,
наблюдаешь руины, упорство конца хлорофилла.
Обойдись без экрана и Скайпа. Вестей не придёт,
и один за другим телефоны, умолкнув, застыли.

Неподвластны суставы, в аорте сгущается кровь,
тень темнеет и крепнет. Ты скажешь: нас не было вовсе.
От двоякой отчизны остался лишь временный кров –
эти взморья, и тот передатчик, крошащийся возле.

Ты, заложник столетья, усердный его ученик,
накопивший во рту терпкий вкус неудач и погони,
в мрак отеческой ночи вкрапляешь – нестойки, черны –
свои точки и линии пульса, как новый Маркони.

 

***Примечания переводчика***

Речь идет о первом беспроволочном передатчике, сконструированном и установленном Гульельмо Маркони в 1901 году на мысе Кейп-Код, самой восточной точке штата Массачусетс, где в 1620 году пристал бриг «Мейфлауэр» с колонистами-пилигримами, положившими начало современной американской цивилизации. В настоящий момент от огромного сооружения Маркони осталось лишь несколько обломков кирпичной кладки, один из которых помещен в витрину, представляющую собой небольшой мемориальный комплекс.

Дым рассеялся в воздухе родом из «там» и «вчера»,
Во вчерашней грязи дождь, распавшись на капли, просох.
Небо дышит надсадно, твердеет земная кора
В клетке меридианов, в цепях часовых поясов.

Щедро сдобрен золой строй созвучия ветра и вод,
Их ухватистой серостью вскормлены птичьи крыла.
Наши жилы и кости бесплодное пламя грызет:
У пространства есть голос, его собеседник – зола.

Жук антеннами метит свой путь по песку между стен,
За спиной чужака гравий вновь будет ровный, пустой,
И зрачок в хвойном месиве бросит разыскивать тень,
Осознав, что душа с этих пор назовется звездой

Или камнем, фоссилией, — той, что никто не найдет.
Она спрячется в сумрак, как вызревший уголь – алмаз,
А скорей – силлурийская тяжесть, полуночный лед,
Аммонитный осколок, секущий наш мир после нас.

© Copyright 2020 Nikita Agranovsky - All Rights Reserved